ПОСЛЕДНЯЯ ШУТКА
Я слишком сама любила
Смеяться, когда нельзя.
М. Цветаева
Его могилу легко найти: на Ваганьковском кладбище, недалеко от входа, на центральной аллее есть металлическая серая стрелка-указатель «К могиле И.В. Цветаева». Туда и надо повернуть. Метрах в тридцати, под самым высоким в этом месте деревом. То ли вяз, то ли липа... Хоронили мы его дождливым, но не холодным ноябрьским вторником – мутным и тоскливым.
На стоянке у кладбищенских ворот ждали два автобуса, несколько человек было на машинах. Ехать было недалеко – на проспект Мира, но случилось так, что Беговая улица была почему-то перекрыта, на мосту через железную дорогу тоже что-то произошло, и образовалась гигантская пробка гудящих машин, хвост которой формировался чуть ли не в районе Зоопарка, постепенно удлиняясь. Деловито посовещавшись, водители автобусов поехали от ворот кладбища направо – вдоль трамвайных путей и вниз, в переплетение пресненских переулков, по которым некоторое время крутились, стремясь попасть на набережную.
Поминать начали уже в автобусе. Чья-то рука сзади протянула мне через плечо плоскую бутылку-фляжку с теплой – из кармана же – водкой. Сделав несколько глотков из горлышка, я передала бутылку дальше, и через несколько минут в моем мозгу возникла первая за все время похорон мысль: вот странно, мы едем (а ведь не должны были тут ехать – воля случая) по местам, о которых он мне много и так чудесно рассказывал. Это его места. Вернее, были его местами сорок с лишним лет назад.
Я придвинулась ближе к окну автобуса, протерла запотевшее стекло и стала смотреть вверх, на последние этажи домов, мимо которых мы проезжали; я смотрела на кромки крыш, карнизы, сами крыши, чердаки, трубы, антенны, провода – на все то, что в городе заменяет горизонт, обрамляет небо. Он рассказывал мне, что во время войны, не попав в армию по зрению – сильная близорукость, он работал на заводе, на Пресне (он почему-то говорил «на Второй Пресне»), и по ночам возвращался домой в полной темноте. Тогда он научился ориентироваться по краям крыш, по черным силуэтам труб и по другим деталям, которые были хорошо видны на фоне более светлого неба. Он уверял, что только при помощи этой фантастической графики города он мог найти путь домой с Пресни на Арбат, в Николо-Песковский переулок. Интересно, рассказывал ли он об этом еще кому-нибудь. Автобус ехал медленно, и мой взгляд повторял путь его взгляда, как бы скользил по нему. В этом наложении взглядов было что-то почти интимное, и я очень не хотела, чтобы кто-нибудь еще в этих автобусах предавался подобным воспоминаниям. Я не хотела делиться.
С набережных автобусы поднялись на Садовое кольцо, и мы ехали уже мимо Смоленского гастронома (его, его места – «Вот заходит Стенька Разин в продовольственный магазин» – сколько раз произносил он, открывая эту тяжелую угловую дверь), когда мне снова предложили глотнуть теплой водки. Автобус остановился у светофора на площади Восстания, и вдруг я почувствовала, что моя рука, слегка испачканная кладбищенской землей, начинает повторять в воздухе его характерные движения, короткие, точные и уверенные, как будто я (или он?) собираюсь сделать набросок дома, в котором жил Чайковский.
Водка подействовала. Скорбное молчание в автобусе постепенно превратилось в тихие парные беседы, а его жена, сидевшая впереди меня, обернулась и неожиданно деловито спросила:
– Слушай, как мы их всех рассадим? Ты не посчитала, сколько народа в том автобусе? И не готово еще, наверное, ничего. Я в эти дни вообще ни о чем думать не могла. Хоть бы девчонки успели блинов напечь.
– Успеют. И сядут все как-нибудь.
– Я тебя очень прошу: в том автобусе два деятеля из Союза художников едут, их никак нельзя отпускать, надо, чтобы они обязательно зашли. От них так много зависит – и выставка, и каталог, а, может, потом и книга о нем. Так что с ними надо бы повнимательнее, поласковее…
– Ну, вот и будьте поласковее, повнимательнее.
– Ты будь. Я тебя серьезно прошу. Ради него.
Мы давно свернули на проспект Мира и уже проехали мимо Рижского вокзала. С Крестовского моста далеко вперед просматривалась серая мокрая лента проспекта, которая слегка спускалась вниз к выставке. Там, впереди, серой громадой возвышалось грандиозное сооружение космической тематики с ракетой наверху. По замыслу архитектора это сооружение под названием «Покорителям космоса» стремилось вперед и выше. В нашем обиходе использовалось другое название – «Мечта импотента», и, наверняка, пол-автобуса об этом вспомнило.
Подъехали к дому. В двух автобусах было никак не меньше сорока человек, но все каким-то образом уместились за столом – было ощущение, что стены его комнаты раздвинулись, вмещая друзей. Люди сидели в окружении картин, которые с уходом автора зажили собственной таинственной жизнью.
Первую, самую горькую рюмку выпили молча – говорить никто не мог и не хотел. Потом один за другим произнесли недлинные и схожие по содержанию речи представители правления Союза художников, перечислили всем известные заслуги и выразили восхищение впервые увиденными картинами, которые вчера до глубокой ночи мы с его сыном развешивали по всей квартире. Об этих работах – акварель и масло – не знал практически никто, и всех по-разил, ошеломил масштаб впервые открывшейся части творчества, уровень мастерства и глубина таланта. Это был последний подарок, широкий и щедрый дар ушедшего оставшимся, и, принимая этот дар, люди чувствовали его волю, его энергию, его любовь. Вечность вступала в свои права – все становилось на свои места.
Молчание прервала жена. Голос ее звучал очень ровно, почти сухо:
– Он всегда любил. Он любил вас всех. Он любил жизнь и любил свои картины. Почему он скрывал лучшее из того, что он создал? Он ведь как никто другой знал им цену. Вот поэтому и скрывал. Они были его сокровищем, и он не хотел, чтобы сокровища превратилось в оковы. Ему даже не нужно было гнаться за успехом. Одна только вы-ставка – и успех, что успех – слава сама бы нашла его. Но тогда он был бы не он. Я забыла фамилию философа, чьи слова он часто повторял: «Мир ловил меня, но не поймал». Так было при жизни, и только смерть дала возможность миру поймать его. Но это уже другое. Выпьем за него. Выпейте…
На этот раз тишина стояла за столом недолго. Ее на-рушили сразу несколько голосов, потом одновременно заговорили многие, некоторые даже громко, большинство вполголоса, кто-то со слезами, а кто-то – и таких было много – с улыбкой.
– У нас в Союзе его все творческие старушки любили. Он их всегда защищал, на всех худсоветах, даже самых бездарных. Всегда старался найти что-нибудь хорошее даже в самой слабой работе. Старушки нанесут своих цветочков, а он – сам ведь никогда цветы не рисовал – ходит и хвалит: «Как хороши, как свежи были розы!».
– Почему старушки? Его не только старушки, его вся наша редакция обожала. Когда он приходил, все сбегались, чтобы с ним пообщаться. А наша главная редакторша так просто с ума сходила, все приглашала его погулять. Я его спрашиваю, где же ты с ней вчера гулял. А он говорит: сначала мы гуляли в парке, а потом гуляли в троллейбусе.
– Послушайте, ему была присуща глубоко индивидуальная трактовка сюжетного мотива… богатство живописной нюансировки... фрагментарность восприятия...
– Ну, причем тут фрагментарность, причем какая-то нюансировка! Он же стихи писал! Еще в школе лучше всех писал. Только я ничего не могу сейчас вспомнить. Кто-нибудь помнит?
– «На опушке возле леса Александр Сергеич Пушкин застрелился из дантеса».
– Нет, не так: «На березовой опушке возле сумрачного леса Александр Сергеич Пушкин застрелился из дантеса».
– Нет, первый вариант лучше, лаконичнее.
– Вот я и говорю, лаконизм и фрагментарность... на пересечении импрессионистической свободы и композиционной выверенности... живопись без предварительного рисунка, непосредственно кистью…
– Ну, при чем тут все это? Он же любил то, что писал. Вот что главное, а не импрессионистическая свобода...
– А утром, рано еще было, все спали, без звонка, без предупреждения – звонок в дверь. Он открывает, а там князь с приятелем – оба пьяные в дым. Я из комнаты кричу, кто там. А он так спокойно констатирует: братья Карамазовы – идиот и подросток.
– Сложность техники исполнения односеансного акварельного этюда диктует...
– Тьфу...
– А как они с парторгом Петуховым на яхте перевернулись! Еле до берега доплыли на Клязьминском водохранилище. Парторг Петухов потом свой партбилет по листочкам разобрал и сушил под камушками.
– Прихожу я к нему утром, около десяти. Мы должны были работать вместе, обложку какую-то делали, а он сидит и внимательно телевизор смотрит. А там открытие ка-кого-то партсъезда, то ли двадцать шестого, то ли двадцать седьмого, ну, с Брежневым еще. Я говорю: что ты смотришь, ты с ума сошел? А он мне спокойно так, серьезно – нет, почему я, это они с ума сошли. И пластинку поставил «Траурный марш» из оперы «Гибель Богов». Так и смотрели под музыку.
– А в молодости они с князем оперу собирались писать. Название хорошее придумали – «Арест Берии». А начало такое: рассвет на кремлевской стене, а потом ария Кагановича. Ну, если бы кто-нибудь донес…
– Воплощение портретного образа в интимно-лирическом ключе композиционно оправдано и классично по своему духу...
– Так одному стукачу мы знаешь, как отомстили. Дело было давно, в санатории туберкулезном, в Плесе на Волге. Мы там вместе были, молодые совсем. А там режим строгий. Распорядок дня надо выполнять, ни водки, ничего такого. Ну, мы-то устроились: и водка у нас была, и подруги к нам прямо в палату приходили. А один там тип такой противный был, все с нами хотел дружить, а мы его с собой не брали, не приглашали, он и завидовал. А потом стал закладывать нас главврачу – то не ночевали, то напились. Стучал все время, всю малину нам портил. Так мы что сделали: у нас часто анализы собирали – мочу и кал, не за столом будет сказано. Вот мы этому стукачу – ну, тип противный был, да еще проговорился, что он туберкулез на Колыме заработал, охранником он там был, а потом и начальничком каким-то мелким, вот тварь – так мы ему в его спичечный коробок с калом для анализа – а все на подоконник свои коробочки ставили, – мы ему чуточку собачьего дерьма туда добавили. А там знаешь, какие микробы жуткие! Ужас! Так этого вертухая колымского потом в отдельную палату изолировали, анализами замучили, врачи с него глаз не спускали. А в Москву мы вместе возвращались, плыли на пароходе четыре дня. Тот вертухай всю дорогу пил и все душу нам изливал, воспоминаниями делился, как он начальником на Колыме был, ну, сволочь! И все деньгами своими хвастался, мол, смотрите, сколько! За работу отличную получил, да еще премию ему дали. Ну, приплыли в Москву на Речной вокзал. Начальничек этот еле на ногах держится. Мы прямым ходом к таксистам, их там много стояло в центре площади. И говорим им – нарочно самую мрачную рожу выбрали, но глаза понятливые – так, мол, и так, вот товарищ пьяный, надо бы его домой доставить, деньги у него есть – он с Колымы начальник лагерный, у него там в пиджаке пресс денег. А он, дурак, поддакивает и деньги показывает, да все бормочет – у меня в подчинении тысячи таких, как вы, были. Ну, этот таксер с мрачной рожей, понял, говорит, доставлю. Доставил, наверное, куда надо...
–...самобытность стиля в условиях преодоления общего упадка современного искусства…
– Мы на даче как-то вечером, ночью, вернее, гости поздно ушли, чайник поставили на электрическую плитку и забыли. А утром, я еще спала, он мне тихо так, спокойно говорит: «Вот интересно. У всех по утрам на востоке восходит солнце, а у нас с вами чайник взошел». Я открываю глаза – мать честная! А еще там же на даче он решил худеть. Сидим, обедаем, У меня нормальная еда, полная тарелка, а у него морковочка маленькая и два кусочка свеклы. Зашла соседка и говорит: «Извините, вы обедаете». А он так удрученно посмотрел в наши тарелки и говорит: «Это она обедает, а я обедствую».
–…черные заливки с процарапанными линиями… плакатность художественного образа...
– Ну, причем тут плакатность, лишь бы говорить...
– Да не слушайте вы его и не обижайтесь. Вы правильно говорите: плакатность очень даже при чем, и глуби-на образа. Он в этой книжке – забыл, как называется, – детской, о войне, всех фашистов нарочно нарисовал похожими на соседа с седьмого этажа, вы его должны пом-нить, он потом уехал, сейчас в Америке на радио работает. Так сосед этот страшно обиделся – ему дети во дворе про-хода не давали, задразнили, А как он первого космонавта нарисовал?! За полгода до полета – и точь-в-точь Гагарин! Ну, вот кто ему это диктовал?! У кагебешников мозги по-ехали – откуда узнал, кто да что? А он смеется, это, говорит, моя чистая фантазия, усредненное плакатное лицо. Или миры все эти инопланетные – с натуры ведь нарисовано! Нет, это все не так просто...
– А мне он говорил: вот умру, и все меня забудут, а вы нет. Вы обязательно придете и принесете розовые цветочки. И приду, и принесу.
–...конечно, идеи Фаворского... декоративные свойства графики... светоносность натуры в целях чисто пластических... фрагментарность восприятия и стилизация пластики образа...
– Ну, при чем тут стилизация и эта ваша фрагментарность? Да он такие слова терпеть не мог? Надо вам статью для вашего журнала написать – пишите. Это ваш хлеб. А его хлеб был другой – честный. И если бы каждый из нас стал бы вот хоть на столечко честнее – это и было бы луч-шей памятью о нем. Но вы этого все равно не поймете... И поэтому я ухожу... Не хочу... А вы...
– Пойдем-пойдем, уже поздно, я тоже ухожу, нам вместе до метро.
Народ начал понемногу расходиться. Уходя, целовали жену, сына, друг друга, говорили, что нужно чаще встречаться, а то вот только на поминках. Несколько раз вычисляли, на какое число падает сороковой день. Вышло – на именины: Никола зимний.
К этому дню начали готовиться заранее, серьезно и обстоятельно: постарались достаточно точно выяснить, сколько человек придет на поминки, некоторым, особо ценным с точки зрения вдовы, официальным деятелям деликатно на-помнили тактичными приглашениями по телефону или при встречах на персональных выставках, которые с помощью этих деятелей были устроены в Доме художника на Крымском валу и в Выставочном зале на Тверской. Особенно точно оговаривалось время их прихода – 17 часов, поскольку долго задерживаться на поминках они не могли: в этот же вечер планировалось какое-то важное общественное мероприятие в Союзе художников. Так что зайти возможность была только на часок, но помянуть на сорок дней – дело святое, обещания были даны твердые,
Все хлопоты по закупке продуктов (а с продовольствием в то время в Москве было довольно напряженно), бутылок и устройству стола выпали на его сына и меня. В течение нескольких дней мы таскали в дом огромные сумки и бессистемно передвигали из комнаты в комнату разную мелкую мебель.
Говорят, что на сороковой день душа покойного покидает пределы своего земного обитания, а до этого срока она находится где-то рядом, наблюдает, а иногда даже участвует в каких-нибудь еще интересных для нее земных событиях. Вполне может быть. Во всяком случае, все, что бы мы ни предпринимали в связи с приближающимися поминками – от поисков продуктов до развески картин, – удавалось нам удивительно легко, делалось как бы само собой, толково и складно.
Морозным и солнечным – для декабря большая редкость – Николиным днем, вернувшись с кладбища, мы установили в его комнате длиннющий, составленный из нескольких столиков, швейной машинки и каких-то подставок и досок поминальный стол, накрыли его скатертями, рас-ставили посуду и кое-что из закусок, оборудовали посадочные места. Время от времени из своей комнаты появлялась наглотавшаяся успокоительных таблеток вдова, осматривала плоды нашей деятельности и, сделав неопределенно-томный жест рукой, дескать – ах, все равно, – медленно удалялась к себе, каждый раз произнося сакраментальную фразу: «Главное – блины вовремя!»
Блины были нашей главной задачей. Блинам придавалось особое значение: во-первых, как ритуально-поминальному блюду, во-вторых, как блюду вообще, поскольку именно блины должны были стать основной закуской, и, в-третьих, блинам отводилась роль символа, это было блюдо-воспоминание, поскольку все знали, что покойный блины любил и мастерски их пек в любое время года, не говоря уж о масленице.
Возложенную на нас задачу мы должны были выполнить качественно – блины должны были получиться вкусными и красивыми, «кружевными», по определению вдовы, количественно – блинов должно быть много, «очень много», а главное – точно в срок, к пяти часам, поскольку блины должны быть поданы «обязательно горячими», да и времени у некоторых ответственных товарищей будет совсем мало – с ходу выпить пару рюмок, закусить горяченькими блинками, чуть посидеть, помянуть еще раз и поспешить дальше, дела…
Как и ко всему в жизни, к процессу выпечки блинов его сын отнесся рационально и с чувством здорового скептицизма. «Самое важное – не допускать на кухню маман», – твердо заявил он и попросил ее выполнять более ответственную работу – заниматься приемом приходящих гостей. Она не спорила.
Часа за полтора до намеченного срока мы закрылись на кухне и приступили к ответственной работе. Процесс выпекания пошел у нас необычайно споро и гладко. Даже первый блин, которому полагалось быть комом, получился у нас замечательным, как и все последующие.
Красивые, слегка поджаристые, золотые – «кружевные» блины пеклись фантастически быстро и, что самое интересное, в кухне совсем не было дыма. «Отец помогает», – повторял его сын, переворачивая одновременно два блина. Промазывая маслом, мы складывали их тяжелой золотой стопкой в огромную эмалированную кастрюлю и поглядывали на часы: мы явно шли с опережением графика. Честно говоря, мне уже давно нужно было приступить к чистке селедки, а я продолжала суетиться вокруг блинов, но и с этим мне повезло: среди досрочно появившихся первых гостей была милейшая молодая женщина-искусствовед, которая присоединилась к нам и взяла на себя эту не очень приятную функцию.
Весь процесс шел так складно, что мы напекли огромное количество прекрасных блинов минут на сорок раньше запланированного момента, предъявили их появившейся на кухне вдове, которая попробовала один, очень его одобрила и, обведя глазами жуткий беспорядок, сказала: «Ну, я, на-верное, здесь не нужна. Лучше я побуду с гостями. А вы рановато их напекли. Надо, чтобы они не остыли», Последнее замечание мы сочли разумным, прикрыли кастрюлю с блинами чистым полотенцем, и сын торжественно отнес ее в соседнюю с кухней ванную комнату, где и поставил в ванну, предварительно налив в нее сантиметров двадцать горячей воды. «Не остынут», – удовлетворенно сказал он, и мы, наконец, спокойно закурили.
Слегка прибравшись, мы втроем сидели на кухне в ожидании прибытия основной массы гостей, время от времени понемногу выпивали и закусывали селедкой, которую закончила чистить женщина-искусствовед. Через закрытую дверь до нас доносились звонки и отдельные реплики, по которым мы пытались угадать, кто именно пришел. Гостей встречала вдова, целовалась с ними, принимала соболезнования и цветы, сообщая всем приходящим, что «блины уже готовы».
Квартира наполнялась сдержанно-торжественными людьми и тихими благостными разговорами, ждали только нескольких ответственных товарищей, чтобы вместе сесть за стол. Стоя у окна кухни, я увидела, как во двор медленно въезжает черная волга.
«Приехали», – сказала я его сыну, и в ту же секунду мы в ужасе замерли, смотря в глаза друг другу. Мы услышали слабый, странный звук, который показался нам громче Ниагарского водопада. В ванной комнате текла вода, и не просто текла – там что-то плескалось! «Блины!» – прошептали мы одновременно и бросились в ванную комнату, но в метре от нее застыли в столбняке: из-под двери ванной появился довольно широкий ручеек, который тек по коридору к нашим ногам, а по нему величественно плыл блин. Но какой блин! Огромный, какой-то распухший и неестественно бледный. Ручеек сделал изящный поворот и потек в сторону прихожей, откуда уже слышались звуки поцелуев и сдержанные восклицания вновь прибывших важных гостей.
Я попыталась поймать эту плывущую рыхлую луну, но у меня ничего не получилось: блин сначала выскользнул у меня из рук, а потом распался на какие-то желтоватые клочья, которые поплыли, куда хотели. В это время из-под двери выплыл второй блин, за ним еще. Только тогда мы, наконец, открыли дверь в ванную и, стоя по щиколотку в воде, замерли, пораженные абсолютно фантасмагорической картиной: сама ванна до краев была наполнена плавающими блинами, которые огромными желтыми медузами переплюхивались через бортик, плыли по полу ванной комнаты и выплывали в коридор. Здесь же плавали коробки со стиральным порошком, имитируя пену морского прибоя. Видимо, кто-то из гостей, не заметив накрытую полотенцем кастрюлю, плохо закрыл кран, ванна быстро наполнилась, первый же всплывший блин заткнул специальное отверстие для выхода воды, и началось...
Умирая от смеха, мы начали ловить блины руками, но размокшее и пропитанное стиральным порошком тесто выскальзывало, уплывало от нас. «Нужен сачок», – вдруг сказала женщина-искусствовед, и в этот момент из прихожей донеслись изумленные возгласы, какие-то выкрики, а потом дикий, безудержный хохот.
Хохотала вся квартира. Смеялась, вытирая слезы, вдова. Смеялись прибежавшие нам на помощь добровольцы. Мы уже сообразили, что поймать блины, за неимением сачка, можно только дуршлагом, и успешно справлялись с их отловом. Примерно через полчаса общими усилиями квартира была приведена в относительный порядок, даже отмыли покрытую толстым слоем сливочного масла ванну. Немного посовещавшись, быстро развели из блинной муки новое тесто, на четырех сковородках напекли новых блинов и, наконец, сели за поминальный стол.
– А ведь это он сделал, – сказал сын. – Конечно, это отец. Его шуточки. Дай, думает, напоследок повеселюсь. Смотрит на нас и думает: что, блинков вам захотелось? Пожалуйста, будут вам блинки! Ну, помянем, что ли, он сейчас очень доволен.
Все заулыбались и выпили, предварительно громко чокнувшись.
Отредактировано Ольга (2015-12-09 22:50:42)